— Сначала выучись, потом учи, — сказал Ларган-сахиб. — Ну что, учитель он твой или нет?
— Да. Но как этого добиться?
— Надо много раз проделывать эту работу, пока не научишься выполнять ее превосходно... ибо этому стоит научиться.
Мальчик-индус в полном восторге от своего превосходства даже похлопал Кима по спине.
— Не отчаивайся, — сказал он. — Я сам буду учить тебя.
— Я послежу за тем, чтобы тебя хорошо учили, — сказал Ларган-сахиб все еще на местном языке, — ибо, если не считать моего мальчика, — он глупо сделал, что купил так много белого мышьяка, когда мог бы попросить его у меня, и я дал бы, — если не считать моего мальчика, я давно уже не встречал человека, которого стоило бы обучать. Осталось десять дней до того срока, когда ты сможешь вернуться в Лакхнау, где ничему не учат... в сущности. Мне кажется, мы будем друзьями.
Эти десять дней доставили Киму столько радости, что он и не заметил, какими они были безумными. По утрам мальчики занимались Игрой в Драгоценности, — иногда для нее служили действительно драгоценные камни, иногда груды мячей и кинжалов, иногда фотографические карточки туземцев. В послеполуденные часы Ким с мальчиком-индусом безотлучно сидели в лавке, молча, за тюком с коврами или ширмой и наблюдали за многочисленными и странными посетителями мистера Ларгана. Мелкие раджи, окруженные кашляющей на веранде свитой, приезжали сюда покупать всякие редкости вроде фонографов и механических игрушек. Приходили дамы, которые искали ожерелья, и мужчины, которые, как казалось Киму, — впрочем, возможно, что воображение его было испорчено рано приобретенным опытом, — искали дам; туземцы из независимых и вассальных княжеских дворов заходили под предлогом починки сломанных ожерелий — сияющих рек, разлитых по столу, — но в действительности пытались занять денег для сердитых махарани и молодых раджей. Приходили бабу, с которыми Ларган-сахиб беседовал сурово и авторитетно, но, закончив беседу, всякий раз давал им деньги серебром и бумажками. Иногда в лавке собирались туземцы в длинных сюртуках и с театральными манерами, рассуждавшие на метафизические темы на английском и бенгали, к великому удовольствию мистера Ларгана. Он всегда интересовался религиями. К концу дня Киму и мальчику-индусу, чье имя менялось по прихоти Ларгана, приходилось давать подробный отчет обо всем, что они видели и слышали, высказывать догадки об истинной цели прихода каждого человека и свое мнение о характере посетителя, насколько можно было судить об этом по его лицу, речи и поведению. После обеда фантазия Ларган-сахиба была направлена на то, что можно назвать переодеванием, и к этой игре он проявлял такой интерес, что здесь было чему поучиться. Он великолепно умел гримировать и, мазнув кисточкой в одном месте или проведя черточку в другом, менял лица мальчиков до неузнаваемости.
Лавка была набита самыми разнообразными костюмами и чалмами, и Ким наряжался то юным мусульманином из хорошей семьи, то маслоделом, а один раз — этот вечер вышел очень веселым — сыном аудхского землевладельца в самой парадной из парадных одежд. Ларган-сахиб наметанным глазом сразу находил малейшую неточность в таком наряде и, лежа на старой, потертой койке из тикового дерева, по получасу объяснял, как говорят люди той или иной касты, как они ходят, кашляют, плюют или чихают, и, считая, что «как» имеет мало значения в этом мире, он объяснял также, «почему» они делают так, а не иначе. Мальчик-индус плохо играл в эту игру. Его ограниченный ум, острый как сосулька, когда дело касалось драгоценных камней, не мог заставить себя проникнуть в чужую душу, но в Киме пробуждался демон, и он пел от радости, когда, сменяя одежды, соответственно менял речь и манеры.
В порыве энтузиазма он как-то вечером вызвался показать Ларгану-сахибу, как ученики одной касты факиров, его старые лахорские знакомые, просят милостыню на дороге, и с какой речью он обратился бы к англичанину, к пенджабскому крестьянину, идущему на ярмарку, и к женщине без покрывала. Ларган-сахиб хохотал до упаду и попросил Кима еще полчаса неподвижно посидеть в задней комнате в том же виде — скрестив ноги, обсыпанным золой и с диким выражением во взгляде. К концу этого срока пришел неповоротливый тучный бабу. На его толстых, обтянутых чулками ногах колыхался жир, и Ким осыпал его градом уличных насмешек. Ларган-сахиб следил за бабу, а не за игрой, что раздосадовало Кима.
— Я полагаю, — с усилием проговорил бабу, закуривая сигарету, — я держусь того мнения, что это совершенно исключительное и мастерски сыгранное представление. Если бы вы не предуведомили меня заранее, я заключил бы, что... что... что вы водите меня за нос. Как скоро сможет он стать мало-мальски квалифицированным землемером? Ибо тогда я возьмусь обучать его.
— Этому он и должен научиться в Лакхнау.
— Тогда прикажите ему поторопиться. Спокойной ночи, Ларган. — Бабу выплыл вон, шагая, как увязающая в грязи корова.
Когда мальчики перечисляли приходивших в этот день посетителей, Ларган-сахиб спросил Кима, как он думает, что это за человек.
— Бог знает! — весело ответил Ким. — Тон его, пожалуй, мог бы ввести в заблуждение Махбуба Али, но целителя больных жемчужин он не обманул.
— Это верно. Бог-то знает, но я хочу знать, что думаете вы.
Ким искоса взглянул на собеседника, чьи глаза почему-то вынуждали говорить правду.
— Я... я думаю, что он захочет взять меня к себе, когда я кончу школу; но, — продолжал он доверительным тоном, когда Ларган-сахиб одобрительно кивнул, — я не понимаю, как может он носить разные одежды и говорить на разных языках.
— Ты многое поймешь впоследствии. Он пишет рассказы для одного полковника. Он пользуется почетом только в Симле, и следует отметить, что у него нет имени — только номер и буква; у нас это в обычае.
— А его голова тоже оценена... как Мах... как голова всех прочих?
— Пока нет, но если бы мальчик, который здесь сидит, встал и дошел — смотри, дверь открыта! — до одного дома с красной верандой, стоящего на Нижнем Базаре позади здания, в котором раньше был театр, и прошептал через ставни: «Те дурные вести в прошлом месяце сообщил Хари-Чандар-Мукарджи», этот мальчик унес бы с собой кушак, полный рупий.
— Сколько? — быстро спросил Ким.
— Пятьсот, тысячу — сколько бы он ни попросил.
— Хорошо. А как долго прожил бы этот мальчик, передав такую новость? — он весело улыбнулся прямо в бороду Ларгану-сахибу.
— А! Об этом надо хорошенько подумать. Может быть, если он очень умен, он прожил бы этот день, но не ночь. Ни в коем случае не ночь!
— Так какое же жалованье получает бабу, если голова его так дорого ценится?
— Восемьдесят, может быть сто, может быть полтораста рупий, но в этой работе жалованье — последнее дело. Время от времени господь создает людей — ты один из них, — которые жаждут бродить с опасностью для жизни и узнавать новости: сегодня — о каких-нибудь отдаленных предметах, завтра — о какой-нибудь неисследованной горе, а послезавтра — о здешних жителях, наделавших глупостей во вред государству. Таких людей очень мало, а из этих немногих не более десяти заслуживают высшей похвалы. К этому десятку я причисляю и бабу, что очень любопытно. Как велико и привлекательно должно быть дело, если оно может закалить даже сердце бенгальца!
— Верно. Но дни мои тянутся медленно. Я еще мальчик и только два месяца назад выучился писать на ангрези. Даже теперь я все еще плохо читаю. И пройдут еще годы, и годы, долгие годы, прежде чем я смогу стать хотя бы землемером.
— Потерпи немного, Друг Всего Мира. — Ким изумился такому обращению. — Хотелось бы мне быть в том возрасте, который так досаждает тебе. Я разными способами испытывал тебя. И это не будет забыто, когда я буду делать доклад полковнику-сахибу. — Потом, внезапно перейдя на английский, он сказал с тихим смехом: — Клянусь Юпитером! Я считаю, О'Хара, что вам многое дано, но вы не должны кичиться этим и должны держать язык за зубами. Вы должны вернуться в Лакхнау, быть паинькой и уткнуться в свои книжки, как говорят англичане, а на следующие каникулы вы, быть может, вернетесь ко мне, если захотите. — У Кима вытянулось лицо. — О, конечно, только если сами захотите. Я знаю, куда вас тянет.